КУДА ПАДАЮТ ЛИСТЬЯ
повесть
1
"Мы сидели в баре… " Так начинаются мелодрамы, детективы, мыльные оперы.
Бар в аэропорту.
- Ты летишь за жар-птицей, - сказала Мара.
Мара живёт на запад от Гринвича. Хорошо - на запад. Я тоже обосновался рядом с ней. Но она, Мара, здесь родилась. А про жар-птицу ей рассказала бабушка из России.
- Я лечу за наследством.
Мара вздохнула. Когда Мара вздыхает, её грудь вздымается океанской волной и долго не может улечься.
- Ты теряешь время.
Мара имеет ввиду деньги.
Она считает деньги, как кассовый аппарат: давишь на кнопку и побежали цифири.
Но она, как всегда, права: теряешь время - теряешь деньги, теряешь деньги - теряешь лицо. Мне подарили как-то на день рождения аппликацию, такой колаж: тысячная банкнота с моим портретом. Гости закатывались от смеха.
- Мы летим на Гавайи! - властно говорит Мара.
Женщина всегда властна. Это её статус и мера общения. Женщина - власть исполнительная, мужчина - голос за сценой. Читал студентам театроведение и начитался.
- Мы летим в Петербург, - шепчу я Маре.
- В Петербург летишь ты. Моя бабушка из Одессы. Далеко это от Петербурга?
- Невероятно. Как - от тебя до меня.
- Дурацкая шутка. Ещё не поздно вернуть билет.
- И получить восемьсот долларов.
- Восемьсот тридцать семь долларов, сорок четыре цента. За эти деньги я отвезу тебя на Гавайи и макну в океан.
Мара не жадная. Просто, деньги - её пожизненная шкала. Она меряет время вещами, приобретёнными ценностями. Поэтому её "время" приходит, а не уходит. В этом её необоримое превосходство надо мной.
- Твоё наследство получено, - говорит Мара.
Она говорит это не от того, что хочет меня обидеть. Она, напротив, хочет помочь. Есть вещи, в которых Мара настолько права, что лучше не открывать рот, а сидеть, потупив глаза. В чём Мара права? На похороны я опоздал. Тётя Надя скончалась весной, а уже белые ночи. Теперь выходит неловко: вроде, лечу ради наследства. Я - единственный по закону…
Тётя Надя жила в бедности. Уцелел какой-то сервиз, золотишко (на крайний случай), дребедень, в общем. Но должно что-то же уцелеть?
Да, конечно - квартира, в которой я пережил блокаду, намереваюсь теперь продать.
Но это не всё, что Мара имеет ввиду. Мара многозначна, как корень иррационального числа. Она ещё намекает, что я, сам по себе - наследство, которого хватит по горло и на всю жизнь.
- У тебя там - женщина? Так и скажи.
Мара логична, как логика, и последовательна, как железнодорожный состав: паровоз, почтовый вагон, спальные… деньги, женщины…
Я заверил, конечно, что никакой женщины нет.
Мара говорит, что я вру, как ребёнок, но я всё равно вру.
Мара считает, что если нет женщины, то ничего нет. У Мары это как жизнь и смерть: ты или - на земле, или - в земле.
- Так куда мы летим? - напирает Мара.
- Да, куда мы летим? - Я доверительно наклоняюсь к бармену. Это такой спортивный малый с толстым, не перебитым носом и опухшими бицепсами.
- О-о-о!!! Куда мы летим?! Любопытный вопрос!
- Мы летим на Гавайи, - не успокаивается Мара.
- В Санкт-Петербург, - поправляю я.
- Петербург на Гавайях! Это великолепно! - Бармен ловко закидывает в стакан кубики льда. - Не приходилось бывать.
Я, в общем, люблю шутки и многие - понимаю. Мара твердит, что у меня нет чувства юмора, но есть балаган души. Она заблуждается, как всегда, всюду, во всём. Я понимаю и люблю шутки. Но я не люблю шуток, которых не понимаю. Есть шуточное и есть святое, и есть город, в котором я родился.
- Вот, слушай, - говорю я бармену, - Гавайи - там, вон, видишь? На -Запад. А Петербург, он вот сюда, на - Восток.
- Вон оно что! Я географию не учил. Ходил на бокс.
- Ты не бойся этого дядьку, - говорит Мара бармену, - Он - псих, но он - тихий. Он сам - оттуда. - Мара показывает пальцем туда, куда показывал я, на восток. - Он - с восточным приветом.
- Я в этом не разбираюсь, - признался бармен.
- И не пытайся, - сказала Мара. - Они, как эти, знаешь, буддисты или шиввисты, сидят целый день и думают, кто знает - о чём?
- Вы, значит, учёный? - обиделся бармен. - Пишите книги?
- Собираюсь. Толстую книгу, о женщине.
- Он собирается, - подтвердила Мара. - Ему шестьдесят с лихом.
Мара умеет считать деньги, но не умеет считать время. По Маре, история началась с Колумба, который приплыл из дикой Европы. Мара не виновата, её учительница учила.
Вторым "Колумбом", согласно Маре, была Мария - русская бабушка, в честь которой назвали Мару. Она бежала из сумасшедшей Европы, где учинялись погромы и мировые войны. В Америке, к тому времени, войны утихли и подзабылись.
Отец Мары побывал на войне в Европе, но не любил об этом рассказывать, потому что его не слушали.
- Он мелодраму пишет, - кивнула на меня Мара.
- Мелодраму?!
- Мыльную оперу. Сериал на сто лет.
- О-о-о!!! Мы с женой всегда смотрим.
- Такой вы ещё не видели, - уверила Мара. - Всё действие - за сценой.
- А - на сцене?
- Пустая комната в необставленном доме. Действие происходит на чердаке. - Мара постучала кулачком по лбу и показала на меня.
- Ага! Чердак! Привидения, вампиры?!
- Вот-вот. Главный вампир - автор.
Я подмигнул бармену и постучал ногтём по стакану с “кровавой Мэри”. Оно, как вы знаете, не из крови. Водка с томатным соком. Стакан из пластика: стучишь - ни звона тебе, ни привета.
- Кино люблю про вампиров, - размышлял вслух бармен, - а книгу надо писать о женщине. Куда, к чёрту, история без бабы?
- Он только и делает, что пишет о женщинах. - Мара сложила губы трубочкой. Она так делает когда хочет меня подразнить. - Он вечно их путает. Книги с женщинами.
- Да ну?! - засмеялся бармен. Потом вздохнул и добавил: - У меня есть родственник, хозяин книжного магазина. Так вот он говорит, а уж он знает, что труднее всего продавать книги.
- Труднее всего продавать себя, - вставил я. - Стоишь всегда не столько, сколько дают.
- Трудно и ещё как, - подтвердил бармен. - Особенно - женщинам.
- Его женщины не продаются, - вступилась Мара.
- Разве я не вижу? - ухмыльнулся бармен. - Мужчину, который тонко себя ведёт, за версту видно.
- У него всё тонко: и - мысли, и - душа, и бельё, - пояснила Мара. - В его тонких мыслях живут толстые женщины, худые намерения…
- Вздор, - перебил я, - У меня одна женщина…
- Одна женщина ждёт его в Петербурге.
- Женщина по имени История, - пояснил я бармену. - История, которую я пишу. В ней будет Гитлер, Колумб и дева Мария. Знаешь почему Колумб причалил к Америке?
- Его пригнал западный ветер.
- Никто нас сюда не гнал. Просто Колумб плыл на Запад. Он, правда, не знал: где Восток, где Запад, но это ему не мешало. Правильный был человек. Гитлер пошёл на Восток, и его попёрли обратно. А знаешь кто стал вторым Колумбом? Не знаешь! Вторым Колумбом стала Мария!
- Святая Дева?
- Она хотела стать святой, уйти в монастырь и прочее, но её увезли из России в Америку и выдали замуж. Прежде чем умереть, она стала бабушкой, её бабушкой, - показал я на Мару. - И она, - продолжал я показывать на Мару, - не святая.
- Такая красивая, - согласился бармен.
- Он не любит красивых женщин. Красивые фразы любит. Собирает фразы в мешок и вытряхивает мешок в книгу.
- Я тоже люблю всё красивое, - признался бармен. - Спроси меня: как тебя звать, парень?
- Ну, как - тебя?
- Зовут как-то, но это неважно. - Он выхватил из-под стойки ковбойскую шляпу и нахлобучил на голову. - Люди зовут меня просто: Бармен. И всем ясно. Вот вы, вернётесь через неделю обратно, здесь будет другая смена, другой бармен, но вы придёте к нему, как к старому знакомому и скажете: “Ну-ка, налей, как всегда …” - Нравится? - захохотал он.
Я спросил, где он такого набрался? Дрался за место на сцене? Он признался, что, да, в Голливуде, вышибалой служил в баре, а они, актёры и прочие туда - всей гурьбой. Нахватался по малости.
Мара сказала мне, что я глупо смеюсь, а бармену, что может ему помочь приткнуться на телевидении. Им требуется всадник-стрелок. У Мары с барменом почти завязался деловой разговор, но зазвонил… мой саквояж.
Если кто скажет, что саквояж не может звонить, считайте, что промахнулся.
Саквояж звонил, и вовсе не потому, что он с фокусами, как я, и не потому, что лежал в горке звонкого льда среди бутылок с пивом. Бармен давно на него косился. Он даже раз наклонился ко мне и попросил тихо убрать саквояж. Он это произнёс с такой мягкой улыбкой, по которой хотелось “двинуть”. Я, конечно, не двинул, но Мара извинилась за меня. Она любит извиняться за меня. Это даёт ей превосходство надо мной или ей так хочется.
- Это “антик”, - соврал я бармену и погрозил пальцем.
Саквояж не “антик”. Он, просто, старый, вытертый, но без единой дыры. Прежде так делали вещи, что они долго не снашивались. Люди когда-то знали, что прошлое ещё живо и может случиться будущее.
- Это он - “антик”, - смеялась Мара. Я посмотрел на неё строго, и она засмеялась ещё громче, а бармен опасливо хмыкнул. У Мары смех от дикой природы, бармен - юморист по долгу службы.
Саквояж я, разумеется, не убрал, и он дождался своего часа. Сначала он зазвонил, потом стал мелко трястись и сползать по скользким льдинкам прямо ко мне. Все уставились на меня - все, кто сидел в баре: туристы с пузатыми рюкзаками, девушка с поседевшими локонами и пара влюблённых последние пятьдесят лет. Все, как по команде, перестали жевать и позванивать льдинками в бокалах из небьющегося стекла.
Есть нечто во мне, привлекающее внимание. Признаюсь: не - внешность. Не вышел ни ростом, ни видом. Не пригодился в статисты. С натурщицами на “вы”. Но висит надо мной некий перст и на меня указует. Не могу объяснить своими словами. Мара определила меня, как “липучку для мух”.
- А вы и фокусник?! - удивился бармен.
- От его фокусов можно окаменеть, - вздохнула Мара.
Я расстегнул саквояж и вынул из него “ходики” - подарок дяди Оскара. Это большой круглый будильник на коротких, как у пингвина, ножках, с колокольчиком на макушке, весь металлический, жёлтый от времени. Таких давно уж не делают. Он тоже не антикварный. Он, просто, из той эпохи, когда делали вещи правильной формы и носили красивую одежду и причёски.
Ещё в саквояже таилась рукопись… незаконченная история… не начатая по сути… О ней пока говорить не стоит. Чего звонить раньше времени?
Рукопись не имеет ничего общего с женщиной. Мара вечно всё передёрнет. К тому же, “История” - неподходящее имя к моей любви. При слове “история” вспыхивает ассоциация с чем-то скандальным. Чтобы осмыслить такое слово в космическом измерении, надо стоять на кафедре, поправлять очки и покашливать.
В баре нет кафедры и не продают книги. И правильно делают.
Я не достал рукопись. Народ в баре глазел на будильник, на часы и на Мару. Мара - очень красивая. Она из тех женщин, которых время не трогает. Она такая красивая, что опоздаешь на самолёт, и расписание - к чёрту.
- Это мой дядя - фокусник, - сказал я бармену. - Дядя Оскар. А я - племянник.
- Вот как?! - заметил бармен.
- Вот так, - подтвердил я. - Дядя Оскар знал всё про часы и про время. Он знал когда время приходит, куда уходит и разное прочее.
Я открыл сзади будильник и вынул колёсико. Часы тикали, как ни в чём не бывало. Я вынул следующее колёсико и ещё следующее. Публика в баре затихла. Бармен отошёл к соседней стойке. Он что-то шептал, наклонившись к старушке в шляпе. Она кивала головой и болтала соломкой в стакане. Я вставлял колёсики, вынимал колёсики и показывал всем как часы ходят.
Мара тихо смеялась. Она смеётся очень красиво, обнажая зубы и играя губами. В такие минуты я прощаю ей многое, даже - себя.
Я совершенно развеселил народ в баре. Конечно, я не дядя Оскар. Дядя Оскар мог вынуть все колёсики, но часы всё равно шли. Я этому так и не выучился. Поэтому я одни - вынимал, другие вставлял. Я так увлёкся, что не услышал, как радио заорало мою фамилию - я опаздывал на посадку. Поэтому я сорвался и побежал. Вернулся, поцеловал Мару и побежал. Конечно, опять вернулся, потому что забыл ходики. Это всё равно, что забыть собаку: она будет лаять в твоей голове.
Я сунул ходики в саквояж, поцеловал Мару и влетел в самолёт. Пассажиры ждали, пристёгнутые ремнями. Заревели моторы. Я забился в кресло, затянулся ремнём. Сидел тихий, как саквояж, из которого удалили будильник. Моторы выли так громко, что я не слышал ходиков.
"Чтобы часы тебя слушались”, - говорил дядя Оскар, - “надо слышать время”.
Тётя Надя говорила, что дядя Оскар “не от мира сего”. Примерно то же говорит обо мне Мара.
Давно нет дяди Оскара. Умерла тётя Надя. И меня давно нет в городе, куда я лечу. И города Ленинграда нет. Есть Петербург, но это не то же самое. Кто есть что?
Дядя Оскар научил меня вынимать колёсики, но не научил слышать время. Есть вещи, которым нельзя научить. И которых нельзя увидеть. Можно услышать и то восьмым чувством. Мара говорит, что именно это чувство от меня за тысячу верст.
Я лечу ещё дальше.
2
Когда самолёт снижался над Пулковскими высотами, Мара уже плескалась в океане. Она сообщила об этом по телефону. Мы дожили до того, что в самолётах звонят телефоны. По улицам тоже гуляют с телефонами, а не с девушками. Прохаживаешься по траве, и у твоей тени - хвостик антенны.
Мара сказала: "Вода тёплая, как молоко".
- Из - холодильника? - спросил я.
- Как молоко, - повторила Мара. - А ты сам не застынь. Надел шапку с ушами?
Мара помнит все сказки русской бабушки: про лису в рыжей шубе, про серого волка, про шапку с ушами. У Мары завидная память и ослепительное воображение: так светит, что ничего не видно. Маре не докажешь, что в России не ходят в ушанках и валенках. Не потому - что Мара тупая. У неё такой подход к знанию. По Маре, знание - капитал, и никакое знание не противоречит следующему. "Если тебе дают ассигнацию в сто долларов", - объясняет Мара, - "а после дают вторую, ты же не рвёшь первую?!"
Самолёты садятся везде одинаково: толчок земли, но ты не отталкиваешься, ты - на ней. Чистой воды механика, но вечно чувствую, как земля отторгает меня. Пусть не рассказывают, что есть родная земля, чужая, нетронутая ногой человека или истоптанная сапогами. По мне, так земля - функция времени. Все читали Эйнштейна. И некоторые пережили разные времена: сталинское, военное, "былое" время.
Всего раз в жизни спросил я тётю Надю за что арестовали её мужа? "Время было такое", - ответила она просто.
Когда я учился в школе, взрослые мне завидовали, говорили, что у меня золотое время. Я им тоже завидовал, потому что они курили и были очень важные. Теперь я и сам умный: пошёл бы в школу или на пенсию.
Под крылом самолёта - огород зелёных фуражек. Их, кажется, выросло ещё больше с того памятного момента, когда я покинул эту землю лет десять назад.
Зачем-то вспомнился пионерлагерь на берегу озера. Мы бежали к воде, скидывая на ходу пионерские галстуки и прочее. Вода поблескивала стеклом, но у берега всегда лежала плёнка пены и мусора. Мы прорывались через неё с радостным визгом.
- Откуда? - Капитан листает американский мой паспорт. На капитане фуражка цвета травы, взращённой под ультрафиолетовым солнцем.
- Из Ленинграда.
- Теперь здесь Санкт-Петербург.
- Да… Но я - из Ленинграда.
Лицо под фуражкой стынет. Капитан смотрит поверх свидетельства о рождении, которое я протягиваю ему. Он смотрит на мой саквояж, на мою шапку. Старый истрёпанный саквояж. С ним я и выкатился отсюда. Теперь я - американец, турист. Человек должен походить на себя.
Капитан просит снять шапку. Я - единственный в этом зале в шапке-ушанке. Единственный в целом городе. Лето, жара.
- Без ушанки тебя не пустят в Россию, - сказала Мара и нахлобучила на меня эту старую меховушку. Мара хохотала, подперев кулаками бока. Прямо, русская баба с картины художника…
Где она это видела?! Подсмотрела в кино. Или - в генах.
Мара хохотала, а я глазел в зеркало. Нельзя долго смотреть на Мару. От её красоты можно сойти с ума или обратиться в соляной столб. У Мары красивые голубые глаза, но я стараюсь в них не смотреть. Наверное - потому, что не вижу того, что хочу видеть. То есть вижу себя. И она не видит во мне того, что мне хочется. Мара острит, что я - шпион: не тот, за кого себя выдаю. Она прочла в одной книге, что все русские - шпионы. Книга, вышла во времена "маккартизма". Кто их там помнит, все эти времена… глаголов?
… Капитан водит по шапке искательным аппаратом. Рентген не видит подозрительного, а, между тем, это шапка русского солдата, который дошёл до Берлина, где встретил отца Мары и обменялся на память шапками.
Я не дурю голову капитану байками про шапку и про былых солдатиков. У него взгляд человека, которого все дурят, разумеется - без толку. Стою, мну шапку в руках. Капитан разглядывает меня так, будто хочет дать в морду. Это не от грубости. Мара говорит, что я когда-нибудь получу по морде, и - по заслугам. Житуха и так лупит меня по чём попало. Мара говорит, что это за то, что я фиглярствую и кривляюсь перед жизнью, как мартышка перед зеркалом.
- Проходите, - командует капитан. У него такая улыбка… застывшая не на губах, а под скулами, спрятанная, как снайпер. Наша дуэль взглядов заканчивается вничью. Мы оба с ним родились на родине Иванушки-дурачка.
За барьером меня поджидает очередной земляк. Это мой адвокат, то ли - доверенный, то ли - поверенный в делах тёти Нади. Род мой вывелся на этой земле. Старики перешли в мир иной, молодые по свету рассеялись. Адвокат (выясняется) - самый родной.
Все люди могут рассеяться или исчезнуть с лица земли. Только - не адвокат.
Он - с тобой всю твою горькую жизнь и - на том свете. Он вернее собаки. Пёс, не дай Бог, сдохнет или найдёт получше хозяина. Адвокат - с тобой, пока не исчезнут с лица земли квитанции банков - свидетели твоего имущества, то есть - пока ты имущ, то есть - материален.
Священнослужитель сопровождает до гроба, а гроб - до земли. Духовная миссия завершается на поминках. Кто пожалеет еды в последний час?
Адвокат живёт дольше покойника. Адвокат - призрак покойного. Если, конечно, веришь в призраков.
Если верить в сверхчеловека, то он - адвокат.
На корабле “Ноев Ковчег” не было адвоката. Можно не верить в Бога, но - в адвоката… куда ты денешься?
Мой адвокат сердечно здоровается. Его деловая сердечность сочетается с деловым костюмом и галстуком, закинутым на плечо. Пиджак аккуратно лежит на другом плече, прилаженный, как седло.
Пока мы идём к машине, адвокат выражает соболезнование. Радость встречи сменяется мужественным сопереживанием утраты. “Только не о делах! Делами займёмся завтра”. Я заслужил отдых с дороги.
Человека по имени Адвокат я знал давно. Я входил в его закуток нотариальной конторы с рыжими пятнами отстающих от стен обоев, и он поднимал на меня глаза сквозь дымку очков, хотя очки были совершенно прозрачные. Он всегда мне напоминал заводную игрушку, которую поленились завести.
Время несётся, куда ты спрячешься?
В детстве ходил с тётей Надей на рынок. За прилавками топтались на морозе толстые смешные торговки. Они были толстые оттого, что тепло одеты. Они спорили между собой, переругивались, но когда мы останавливались перед лотком, их лица приглаживались. Меня это впечатляло. Времени утекло с тех пор!
Такси тормозит перед светофором, при въезде в город. Ветер качает свисающий с крыши дома плакат: "Всё ли ты сделал для подготовки к юбилею снятия блокады Города?!"
- Ленинграда? - интересуюсь.
- Э - э - э… Разумеется. Петербург не был в блокаде.
- Так ОН больше не город-герой?
Остаюсь без ответа заодно со своим вопросом. Времена меняются, но этикет существует при всех дворах. Вечно что-нибудь ляпну. Мара считает, что я - духовный садист. “Таким, как ты”, - говорит она, - “самое место - при тоталитарном режиме, чтобы не разевали рот лишний раз”. На это я ей вставляю что-нибудь вроде того, что ковбоев, которых они снимают на телевидении, надо выгнать на волю. Пусть бы себе резвились в чистом поле, а не на мутном стекле. И так далее. Главное зацепить друг друга, дальше пошло-поехало…
Когда я сердил тётю Надю, она говорила, что я - вылитый дядя Оскар. Я внешне совсем не похож на него и очень нескоро понял, что тётя Надя имела в виду. Я и сейчас не всё понимаю, наверное. В те времена люди говорили не то, что думали, а, если думали, то молчали. Так что, поди знай… Но, в общем, она имела ввиду, что дядя Оскар не мог жить при тоталитарном режиме, а иммиграции ещё не было очень долго. Когда человек не может жить, по серьёзному, он перестаёт жить.
… Я продолжал нудить адвокату: зачем переиначили Ленинград в Петербург? Адвокат не Мара, но я и его “достал”. Сначала он отбрехался: чем был (Петербургом), тем стал. Потом вспомнил про ностальгию, историю, гордость… К концу перешёл на образы: сказал “Ленинград кончился”. И пояснил: “История - как железная дорога. Едешь, едешь, приехали. Бери такси на другой вокзал.” Он увлёкся доводами и жестами. Я заметил ему, что мы приехали. Такси приткнулось к подъезду. Шофер косился через плечо.
- Да… - вспомнил, кряхтя, адвокат. Мы поднимались по лестнице - …произошло недоразумение: обокрали квартиру. Кража по ложной наводке. - добавил он, как бы оправдываясь. - Взять то нечего было. Зря безобразничали.
В квартире не то, что разгром, но некоторая беспечность порядка: шкафы нараспашку, ящики выдвинуты.
- Не убирали. До вашего появления.
Переступаю разбитый флакон, примятые книги. На полу - тетрадь, раскрытая, с растерзанными страницами. Кто-то ступил на них, отпечатав сапог. Стряхиваю крошки песка. Тетрадь ещё из той, старой бумаги, способной желтеть и трескаться. Женский, убористый почерк.
… 5 января 1942 года…
Время тоже желтеет.
3
Адвокат удалился, мягко прикрыв за собой дверь, и я остался один. Совершенно один в целом городе и во всём мире. Я это не ради - выбить слезу. Надо как-то себе объяснить отчего заблудился в знакомом месте. У меня саквояж записей, адресов, свиданий. Кинуться к телефону, сорвать трубку и накручивать диск километрами номеров…
Я сижу между двух опрокинутых ящиков и листаю рваный дневник. Я похож на автомобиль, что забуксовал на плохой дороге.
Я прилетел по делам наследства, но у меня и другая, попутная цель: написать историю… Ленинграда… блокады города… есть много историй, начинаешь писать и нечем закончить. Мара говорит, что я - полуфраза, слово без окончания, суффикса и артикля. Мара вечно что-нибудь скажет. Её только слушай!
Я сижу в обкраденной квартире над чужым дневником, не предназначенным мне документом. Тётя Надя никогда не показывала мне дневник - в нём было много личного: отношения с мужчинами, давно ушедшими из её жизни, и, вероятно поэтому, близкими. Страницы, отведённые мужчинам, я честно пропускал. Не от избытка честности. Мужчины описаны в дневнике бледно, недостоверно, на мой взгляд. Тётя Надя не была писательницей и не пыталась ей стать. Она прожила жизнь бухгалтером. В моём видении, бухгалтер это специалист в области честности. Если, конечно, он не ворует. Тётя Надя была предельно честной. От такой честности можно сохнуть осенним листом и трескаться. Она чаще всего молчала, курила, худела.
Дядя Оскар был совсем другим человеком, хотя он тоже всегда молчал. Но он молчал ехидно, и было ясно, что он не тот, за кого себя выдаёт. Не стану темнить, что у него были фальшивые документы, поскольку я их не видел. Но я в детстве знал, что он пришёл из сказок Гофмана или Андерсена. Хорошо, что никто, кроме меня, об этом не знал в те незабвенные времена, а то его бы разоблачили, как агента гофмановского империализма.
От дяди Оскара не осталось не только документов, но и упоминаний в дневнике тёти Нади. Её попытка описать других мужчин, по-моему, безуспешна. Возможно, дядя Оскар стоял на пути её воображения зловредным гномом, переставлял слова и мешал эпитеты. Но он не мешал её отношениям с блокадным городом. Он отходил в сторону, за кулисы и оттуда проглядывался в тексте:
" … Я шла по Кировскому мосту, когда загудели сирены. Побежала через дорогу, наискосок. Летний сад был забросан зажигательными бомбами: синими, красными, жёлтыми, белыми. Светлячки разноцветных огней вспыхивали там и сям невесёлым карнавальным фейерверком. Всюду сновали люди. Со стороны могло показаться, что им весело. Они бросали бомбы в Неву, и огонь, разливаясь по воде, таял и исчезал… "
Я читал медленно, с чувством и расстановкой. И в душе было тихо, как в архиве. Ждал, что придёт ночь, накроет меня темнотой, возьмёт за плечо - мол, пора включить свет… Но она не пришла. То есть ночь пришла, но без тьмы, где всё тонет и укрывается. Белая ночь.
Тогда я закрыл дневник и сделал усилие навести порядок. Не - в квартире, в себе. Вынул и водрузил на место ходики. На то, именно, место, где они прошагали “сто тысяч часов без капитального ремонта”. А может - триста.
Перед полётом ходики пришлось разобрать. Они тикали, как бомба замедленного действия. Мы с Марой расцеловались у выхода на посадку, и я решил, что всё позади, но охранники попросили открыть саквояж. Двое ребят в форме озадачились. Таких шумных взрывателей давно не делают. Такое мог собрать только псих. Но психи и собирают бомбы.
Мара подавала мне знаки из-за барьера. У нас с ней своя азбука глухонемых. Мара телеграфировала, что я - античный придурок. Я выхватил у ребят часы, сорвал крышку и вытряхнул в горсть колёсики. С горстью колёсиков на ладони я влетел в самолёт и насмешил всех стюардов и стюардесс.
…Некоторые люди не могут спать, когда часы тикают в ухо. Я же - наоборот. Такой особенный псих. Тут Мара права, ничего не поделаешь.
Удивительно, но сидеть на диване, из которого лезут пружины, удобно. Это замечено ещё в детстве. Я сидел на этом самом диване в … сорок втором году, рядом с дядей Оскаром. Тётя Надя курила на кухне.
Дядя Оскар был часовщиком, а я - ребёнком. Чтобы я не путал ему винтики, он давал мне какой-нибудь старый будильник, и я затихал в углу. Так я разобрал много часов. И немного собрал.
Больше всего на свете дядя Оскар любил часы и шутки. Он вынимал колёсики из часов, а часы ходили. Я что-то усвоил из его философии.
Дяди Оскара давно нет. От его хозяйства остались одни "ходики". Они пережили войну и мои руки, а это чего-нибудь стоит.
Ходики тикали громко, будто радовались, что попали в родной дом. Хоть что-то полуживое рядом. Я их люблю, как родную собаку. Я люблю их за то, что как только умру, они остановятся и колёсики выкатятся из них, покатятся по полу и затихнут в пыльном углу. Но пока я жив и зачем-то здесь, и хочу есть.
Адвокат позаботился и набил холодильник колбасами. Не забыл и бутылку водки - клиент должен быть в форме.
После очередной рюмки мой взгляд приклеился к телефону. Я набрал номер и услышал грудной женский голос и плеск воды. Мара резвилась в бассейне. Её стихия - вода. Мара шутит, что любит воду с тех пор, как её бабушка переплыла океан. Но, если серьёзно, вода сближает Мару с детством.
- Ой! Это ты! - визгнула Мара. - Здесь так хорошо! Не представляешь себе! Такой живописный остров, очень необитаемый. Бар в бассейне! Кругом нагие островитяне, с усами и с длинными волосами …
Если Мара пускается в живописание, она покроет любую дистанцию океана и вынырнет с другой стороны.
Ей хорошо. А мне?
Как сказал юморист, “… чтобы всем вдруг стало хорошо…”
- А Колумб голый? - перебил я Мару.
Мара затихла, как паровоз, который остановился с разгону и, вот, попрёт задним ходом.
- Колумб был в Америке, я - на Гавайях. Сколько ты уже выпил?
- На всякую Америку приходится свой Колумб. Поройся как следует.
- Никаких тут, к чёрту, Колумбов нет. - Голос Мары набирал высоту. - А главное, нет тебя с твоими глупыми, отравляющими всё ласковое шуточками. В этом - счастье жителей острова во главе со мной. Так что пыхти в своём азиатском Карфагене и не губи наш праздник!
Мара отключилась и правильно сделала: если слушаешь ту же оперу в пятьдесят пятый раз, знаешь что следует за увертюрой.
В пятьдесят четвёртый (образно выражаясь) раз мы поехали … то есть Мара меня потащила на своём джипе в богом заброшенную дыру. Там было нечем дышать от жары, а воду я видел только во сне и в бутылках. Брошенные дома, ржавые рельсы в жёлтой траве. Мара сказала, что здесь - памятник "золотой лихорадке". Хозяин гостиницы содрал с нас втридорога за то, что хибару, в которой мы ночевали, сколотили лет сто назад.
Мне нравится в Маре, что она не злопамятна. Она не помнит вчерашних ссор, не узнаёт человека, который разбил ей машину. Мара считает каждый цент, но иногда смешно тратит деньги.
Я нашёл в телефонной книге, не поленился, местный "собес" и докопался до правды: дом, за который с нас столько взяли (!), сгорел в начале века, а этот сколочен на месте пожарища. Мара вопила, что я склочник-изувер, опять изгадил ей отпуск…
Деньги за этот коттедж нам вернули - убоялись скандала.
Городок этот, кажется, так и зовётся: Лондон. Не в честь - британской столицы. В честь - Джека Лондона. Там, где была некогда центральная площадь, … чуть не сказал "высится" … памятник жертвам "золотой лихорадки". Нет, он не высится, он, вообще, скромный: кубик в пол человечьего роста, и на нём - с десяток имён основателей и "отцов" города - тех, кто жертвовал деньги на реконструкцию, нужды и прочее. Опущены имена убитых, ограбленных на дорогах, или таких, кто сошёл с ума, врубаясь в породу. В общем, я не увидел в памятнике следов того, о чём зачитывался у Джека Лондона.
Но дело не в этом памятнике, а в том, что мы чуть ни расстались с Марой в очередной раз. После того, как, по определению Мары, "я закатил скандал властям" из-за их исторической гостиницы, Мара опять высказала всё, что думает обо мне. Я повёл её в местный бар, чтобы как-то сгладить углы конфликта.
Мы пошли в бар потому, что в этом городке пойти больше некуда. То есть, пойти можно, но тебя заметёт песком.
Если вы видели хоть один "вестерн", не стоит описывать как выглядит этот бар.
Я заказал двойное мартини. Можешь заказать - четверное, всё равно, в стакане будет один лёд. Он будет таять и смешиваться с каплей джина, превращаясь в леденящую жижу и ничего более, кроме холодной тоски. Это не то, что - холодная водка. Водку морозят, чтоб не обжечься огнём.
Мы сделали по глотку этой жижи, и Мара разговорилась.
Разговорилась не потому, что её возбудил алкоголь. Она просто выпустила заряд, как - электрический скат или - дальнобойная пушка.
Важно не то - что ты подумал или сказал. Важно, что ты подумал, будто сказал этакое или такое сделал.
- У тебя психология мустанга, - завелась Мара, - Он скачет всю жизнь по кругу и думает, что далеко ускакал. Ты кичишься своей европейской историей. Не твоя это история! Ты любуешься барокко, потому что не видишь живой формы! Превозносишь Мадонну, потому что не видишь во мне женщины, а видишь - сучку! Ты кастрировал свой ум собственными фантазиями! Отсюда твоё сексуальное самомнение и извращённый взгляд на моё место в твоей жизни! Это не место, а конура для собаки, которую держат на улице, а не в доме…
Мара распалилась, как пунш, который только что подожгли, и он горит ярко, потому что вот-вот потухнет. Она перескакивала с древней истории на свою личную и взялась за - "новейшую".
- Война, - задыхалась Мара, - не твоя война! Она - мировая! Она так и зовётся: Вторая Мировая война! А ты, вояка, глотал сопли, забившись от страха под кровать! Но знаешь, что - главное во всех наших историях? Главное вот что: твоя история - та, и только та, которую делаешь сам!!! Всё остальное - мыльная опера, мелодрама, жвачка слезливых домохозяек…
Она также употребила в мой адрес такое длинное, путаное выражение, что-то вроде того, что я - мелодрама-мэн.
Мара - умное существо. Она всё понимает, но не умеет выразить. Я понимаю что Мара хочет сказать: мужчина, природно, историк; он всегда пишет историю; его история бесконечна; мужчина оттягивает женитьбу, потому что дописывает историю; история женщины короче: она кончается замужеством; женщина - тоже историк, в том смысле, что она спешит дописать историю; мужчина, с женитьбой, приобретает женщину, но теряет историю, или - одну из них; поэтому он оттягивает женитьбу или ищет другую женщину; женщина это всегда - история. Какая? Извечный вопрос!
Таков мой взгляд на взгляд Мары на Историю. Я не тружусь втолковать это Маре по двум причинам: во-первых (по-моему) для неё это сложно, а во-вторых, чтобы принять мою точку зрения, надо выпить стакан водки.
… Я лежал на диване, закрыв глаза, пытаясь уйти от белой ночи, от Мары и от себя. Сон приходил урывками, выматывал и выбрасывал обратно в бессонницу. Я действовал в полусне. Я видел жару и Мару в джипе. Дикий, обжигающий ветер полоскал её рыжие волосы. Я бежал к ней сквозь густую, деревянную от зноя траву, спотыкаясь о гнилые шпалы. Мара махала рукой, звала. Во сне она ещё красивее. От её красоты можно “двинуться”, как от белой ночи.
Когда я уснул, наконец, глубоко, поздним утром, зазвонил телефон.
- Разбудила? - Мара зевнула в трубку. - Ну, извини. Забыла спросить: нашёл ты свою любовь?
4
.......................................................................................................................................................................................................................................................
.........................................................................................................................
..............................................................
"Мы
|